4. Отсутствие показателей рода у существительных на -ь. Слова с основой на мягкий согласный и нулевой флексией занимают особое положение в русском языке: они не имеют признаков различия по грамматическому роду в именительном и винительном падежах вне контекста или парадигмы (медведь и лошадь, день и тень). В таких случаях открывается простор для перемены рода существительных без изменения фонетического облика слов. При внешнем тождестве слов в узуальном и окказиональном употреблении между ними устанавливается внутреннее различие. Когда говорится о людях или других живых существах, слова нормативно мужского рода на могут употребляться с указанием на женский пол — как слова общего рода:

Царевича стрела летит из арбалета:
Туда, где баловень болотного балета
На корточках сидит, надеждой не согрета.
_______________________
Список редких слов
    <...>
Баловень ж.р. — та, кому везет.
Ср.: баловень судьбы    
(Крепс);

Теленок с двумя головами:
Меня медведь вскормила грудью
В ее груди текли моря
Но в них не будет, нет не будет
Удить ни сеть ни венгеря    (Волохонский).

       Оба примера показывают, как по воле авторов побеждает "естественная тенденция установить соответствие между родом и полом" [Есперсен 1858: 268].
       М.Крепс травестирует сказку "Царевна-лягушка". Лягушка и названа словом баловень в женском роде — с авторским комментарием. Для понимания языкового сдвига следует иметь в виду, что слова баловень и баловница не представляют собой соотносительной пары, члены которой различались бы родом. Баловень — 'тот, кого балуют, любимец', баловница — 'та, которая балуется, шалунья'. У слова баловень нет адекватного синонима женского рода, поэтому назвать баловнем женский персонаж сказки было бы вполне возможно без грубого нарушения нормы, но только в мужском роде. Вместе с тем, стоит вспомнить, что само слово лягушка в языке не обозначает пола, и это, помимо системных особенностей слов с мягким согласным на конце, исторически неустойчивых в отношении рода, облегчает грамматический сдвиг. И здесь, как во многих ранее рассмотренных контекстах, грамматическая норма приносится в жертву семантике. Контекстуальное изменение мужского рода слова баловень на женский приводит к ярко выраженному значению женственности, что для текста важно, потому что Царевна-лягушка — невеста, что и является основой сюжета.
       А.Волохонский, решая конфликт между формой и смыслом в пользу смысла, проигнорировал легко доступное слово медведица, что вполне резонно: во-первых, слово медведь как существительное с немаркированным полом дает большую степень абстракции, понимаемой и как обобщение, и как отчуждение; во-вторых, слово медведица имеет лишние для этого текста коннотации. Оно связано с деревенским бытом, охотой или с уютным миром детских сказок, ситуация текста могла бы предстать слишком конкретной, а она все же рисуется как апокалиптическая. Женский род слова медведь тяготеет к традиционному поэтизму женского рода лебедь, следовательно, к высокому стилю. Вместе с тем конструкцию медведь вскормила можно было бы признать архаизмом: в древнерусском языке слова такого типа относились к тому же склонению на -*i, что и многие слова женского рода, и при бывшем безразличии к роду всех падежей этого склонения кроме творительного (медведь, от медведи, к медведи, о медведи) родовое варьирование слова при его согласовании было вполне естественно (ср. грамматическую судьбу слова лебедь).
       В некоторых случаях оказывается возможной перемена рода существительными, оканчивающимися на мягкий согласный, даже вне согласования — на основе орфографического правила, предусматривающего мягкий знак после шипящих только для существительных женского рода. Рассмотрим стихотворение, в котором четко представлена оппозиция окказионального женского рода нормативному мужскому:

Куриный суп, бывало, варишь
А в супе курица лежит
И сердце у тебя дрожит
И ты ей говоришь: Товарищь! -
Тамбовский волк тебе товарищ! -
И губы у нее дрожат
Мне имя есть Анавелах
И жаркий аравийский прах —
Мне товарищ    (Пригов).

       Мягкий знак в этом тексте предстает знаком "смягченного" обращения: термин-метафора превращается в метафору-троп. Демонстративно абсурдное обращение Товарищь! к курице в супе — очень вежливое, оно выглядит как заискивающее извинение перед ней, как признание ее права на жизнь и даже как признание в курице личности. Ответ курицы груб не только упоминанием тамбовского волка, но и отсутствием мягкого знака в слове. Наличие и отсутствие мягкого знака в данном случае указывает на разные сущности персонажей. Оппозиция "женское — мужское" означает здесь отношение жертвы и агрессора. Текст допускает и такое прочтение грамматического сюжета: 'слово товарищ, обращенное к женщине, обезличивает и обижает ее, потому что говорящий игнорирует ее пол. Но, произнося это слово, можно подразумевать, что оно женского рода. Правда, говорящий рискует быть не понятым. Он этого заслуживает, потому что лицемерит'.
       Конверсия рода у существительных с основой на мягкий согласный и с нулевым окончанием почти во всех случаях направлена от мужского рода к женскому. Возможно, это объясняется значительным преобладанием слов женского рода на . По подсчетам И.П.Мучника, из 660-и существительных русского языка на , 400 принадлежат к женского роду и 260 к мужскому [Мучник 1963: 48].
       В ряде контекстов такая трансформация обнаруживает связь с категорией собирательности, захватывающей значительную часть лексики именно 3-го (женского) склонения: Где в холодильнике пельмень, / Какую страстно поедаем (Ким).
       Изменение в роде нередко бывает основано на рифменных или паронимических ассоциациях слова (в следующих контекстах капель ® апрель и мотор ® морковь), фразеологизированных системных отношениях (зд. антонимических: ночь ® день), цитатном подтексте (ночь ® день и мотор ® морковь):

Капающая из крана вода
может оказаться стремительней
первой весенней апрели.
       (Волошин);
Выхожу с людями на дорогу.
Сквозь бутан кремлистый путь звездит.
День тиха лежит и внемлет Гогу
И Магог
            с народом
                          говорит!   (Левин).


я юноша им вис как фрукт на ветке
и тощенькой одной в эсэсовских сапожищах
из многотиражки полярный авиатор
а вместо сердца пламенный морковь (Цветков).

       Сдвиги в сторону мужского рода можно признать исключениями, подтверждающими правило, поскольку они на уровне содержания мотивируются искажением языка. Это видно на последнем примере (А.Цветков пародирует цитату-клише, обессмысливающую речь: вместо привычной абсурдной метафоры автор предлагает другую бессмысленность — в контексте общего косноязычия, соотнесенного с языком многотиражки). Замена женского рода на мужской в следующем тексте мотивирована передразниванием персонажа, который плохо говорит по-русски: Ну, может, не поймет меня Проханов, / ну, Розенбаум, ну, Бабрак Кармаль, / ну... младший Боровик! / Но из душманов / любой Фарид отдаст мне свой медаль (Еременко).

       5. Несовпадение в роде гиперонима и гипонима. В большинстве случаев аномалии согласования основаны на определенной логике мировосприятия и логике построения текста. Так, например, в следующих строках ощутимо влияние гиперонима: Его по детски развлекало, / Как леопард питье лакала (Крепс).
       Потребность придать слову леопард значение женского рода здесь нельзя объяснить противоречием между полом и грамматическим родом, поскольку пол зверя в изображаемой ситуации неважен. Логика преобразования вероятно, состоит в том, что, если смотреть на леопарда по-детски, то естественно видеть в нем прежде всего большую кошку. Впрочем, по научной классификации леопард — тоже кошка. Известно, что гиперонимы часто решающим образом влияют на род аббревиатур, заимствованных слов, имен собственных.
       Стимулом к преобразованию может быть и гипоним:

У трав — цветы и запах хлеба... А у врат
стоит дите, сморкаясь. Сеятель-отец
идет с похмелья сеять лук, поет. Дите
пустил
струю, — она как радуга! Стыл суп
внизу, и пах он лилией и псом.
<...>
Дите
взял
пальчик, вынул лилию и пса, потом съел суп, — и пусть!
<...>
Дите сморкался в нос себе (Соснора).

       В этом тексте аграмматическое употребление слова дите вызвано, вероятнее всего, словом мальчик; не исключена и аналогия слова сын, но оно содержит лишнюю для сочетания с предикатом сему родства, еще менее вероятно аналогическое воздействие слова ребенок, поскольку оно может называть и девочку, а содержание текста этого не допускает.
       В этом тексте можно видеть и отказ называть человека словом среднего рода, и актуализацию пола: достаточно было бы употребить слово ребенок, чтобы пол оказался безразличным для восприятия: мы настолько автоматично употребляем формы глаголов прошедшего времени, что их родовая отнесенность практически неощутима — тем более что от глагола в целом и нет таких ожиданий: в других грамматических временах пол вообще не может быть обозначен.

       6. Противоречие между грамматическим родом прямого и переносного значения существительного. Тропеическое употребление слов часто приводит к тому, что субъект и объект сравнения, метафоры или олицетворения выражены существительными, не совпадающим по роду. Когда конфликт между грамматическими значениями слов в их прямом и переносном употреблении оказывается заметным, то рассогласование членов синтагмы обнажает не дефектность системы, а возможные помехи ее функционированию. Проанализируем следующий фрагмент из стихотворения метаметафориста А.Еременко "Я пил с Мандельштамом на Курской дуге...":

...Блиндаж освещался трофейной свечой,
и мы обнялися спросонок.
Пространство качалось и пахло мочой -
не знавшее люльки ребенок (Еременко).

       Эта метафора восходит к 1-му и 10-му из "Восьмистиший" О.Мандельштама: И дугами парусных гонок / Зеленые формы чертя, / Играет пространство спросонок — / Не знавшее люлюки дитя; И там, где сцепились бирюльки, / Ребенок молчанье хранит — / Большая вселенная в люльке / У маленькой вечности спит (Мандельштам).
       Грамматическая аномалия не знавшее люльки ребенок объясняется несколькими факторами: а) логикой возможной синонимической замены: синонимия дитя — ребенок приводит к тому, что слово ребенок согласуется как слово среднего рода; б) историей слова ребенок . Как и слово дитя , оно было существительным среднего рода. Поэтому в родовой форме прилагательного не знавшее можно видеть след от бывшей родовой принадлежности слова ;  в) метафорическим контекстом, в котором субъект метафоры — слово среднего рода пространство.
       Возвращаясь к примеру с противоположно направленным сдвигом в согласовании дите пустил <...> взял <...> вынул <...> съел <...> сморкался, можно заметить, что и у Сосноры, и у Еременко слова дитя (дите) и ребенок становятся менее синонимичными, чем в языке. Для ситуации, изображенной Соснорой, существенна невинность, детскость, которая в слове среднего рода дитё представлена гораздо выразительнее, чем в словах мальчик или ребенок. У Еременко же суть метафоры состоит в том, что философский и поэтический концепт "пространство" предстает плотской субстанцией. В этом контексте слово дитя оказалось бы ненужным поэтизмом. Но след от него сохраняется в аномальном согласовании существительного ребенок с причастием среднего рода.

       Приведем еще три примера:

Да чибис тянется, распутывая шали
тумана у подножия державы,стенаю ночами
да спит котенок — солнечный юла  (Чейгин);
Настенька-Настенька
и почернел аж от горя
как обугленный пещь
нету мне счастья нету    (Кедров);
Прыть жить прыгает мячиком,
вокруг камешки острые щерятся.
Время, еще будучи мальчиком,
смотрел, как сука-земля щенится (Залогина).

       Несогласованность существительного с прилагательным и глаголом во всех случаях легко объяснить: определение солнечный характеризует котенка, обугленный — лирического субъекта-автора (которому в изображаемой ситуации очень важно подчеркнуть, что он мужчина), предикат смотрел обусловлен метафорой-олицетворением еще будучи мальчиком (время было олицетворено еще в античной мифологии, но Хронос всегда изображался стариком).
       Во всех этих ситуациях были бы вполне возможны и нормативные согласования солнечная юла, обугленная пещь (тем более что сохранена буква "ь"!), время смотрело. Но нарушение нормы в подобных случаях делает троп более выразительным, и не только потому, что авторы заставляют обратить на него внимание, подумать о причинах неправильности и зафиксировать в сознании свою догадку. Дело еще и в том, что формы прилагательного и глагола в этих фрагментах тяготеют к тем существительным, которым они подходят по форме. А это значит, что спаянность элементов сравнения дополнительно к семантическому основанию (постулируемому сходству) приобретает и основание грамматическое. Оно состоит в двойной отнесенности атрибутов и предиката (с одним членом сравнения они связаны по сходству, с другим — по согласованию).

       7. Грамматический конфликт субстрата с субститутом (влияние цитатного подтекста на изменение в роде). Логика аграмматизма в современных текстах часто связана с травестированием самых известных цитат. Выше уже были приведены примеры со строками а вместо сердца пламенный морковь (слово морковь становится словом мужского рода как субститут слова мотор из знаменитой песни) и День тиха лежит и внемлет Гогу (ср.: Ночь тиха, пустыня внемлет Богу — из стихотворения Лермонтова, ставшего романсом). Они рассматривались в связи с тезисом об особых свойствах существительных на. Но перемена рода, основанная на литературных аллюзиях, травестированных цитатах (а они занимают важнейшую позицию в философии постмодернизма, что связано с нейтрализацией оппозиций новаторство — традиция, свое — чужое), конечно, не ограничивается определенным словообразовательным типом или склонением существительных. Проанализируем еще два примера, сосредоточив внимание на интертекстуальном аспекте:

а потом Дантес в кольчуге
Из Парижа своего
как пульнет под пенье вьюги
в тело нашего всего!
Наше всё со смертью бился,
но терял с пространством связь,
и к друзьям он обратился,
к стеллажам оборотясь    (Голь);
Как ныне прощается с телом душа.
Проститься, знать, время настало.
Она — еще, право, куда хороша,
Оно — пожило и устало.
"Прощай, мой товарищ, мой верный нога,
проститься настало нам время.
И ты, ненадежный, но добрый слуга,
что сеял зазря свое семя.
И ты, мой язык, неразумный хазар,
умолкни навеки, окончен базар"    (Лосев).

       В стихотворении Н.Голя строка Наше всё со смертью бился производна от фразы Аполлона Григорьева "Пушкин — наше всё", ставшей знаменитой из речи Ф.М. Достоевского. Текст говорит о том, как эмоциональная метафора, растиражированная цитированием, становится ярлыком и вытесняет представление о живом человеке. О ходе дуэли рассказано развязными вульгаризмами (Из Парижа своего; пульнет), перемешанными с банальными красивостями (под пенье вьюги; со смертью бился) и казенным оборотом (но терял с пространством связь). Аграмматизм строки Наше всё со смертью бился предварен асемантическим словосочетанием в тело нашего всего. По воспоминаниям В.И.Жуковского, Пушкин, умирая, обратился к книжным шкафам со словами "Прощайте, друзья" [Друзья Пушкина 1986: 370]. В строках Н.Голя эта метафора прочитывается буквально: друзья Пушкина находятся на стеллажах. Таким образом, грамматическая аномалия вместе со разностилевыми штампами и обессмысливанием слова предназначена отразить ситуацию языковой энтропии, вызванной энтропией сознания. Не исключено, что в этом тексте совмещены два значения слова всё: 'исчерпывающая совокупность' и 'конец'. Примечательно, что эти значения относятся к разным стилям.
       В стихотворении Л.Лосева "Цитатник" тоже ярко выражена тема энтропии. Текст травестирует "Песнь о Вещем Олеге" Пушкина, и отношение души с телом представлено как отношение Олега с конем. Конь, которого Олег в стихотворении Пушкина называет мой верный слуга — это метафорическая "нога" князя-всадника. У персонажа из текста Лосева и другие органы тела становятся "слугами": один слуга — нога, другой — орган, что сеял зазря свое семя, третий — язык. Строка И ты, мой язык, неразумный хазар соотносится не только с летописным и пушкинским источником (ср.: отмстить неразумным хазарам), но и с поговоркой язык мой — враг мой. Строки о языке ясно показывают, что речь идет уже не о князе Олеге, а о поэте. Совмещенная омонимия слова язык здесь очевидна. Утрата языка и представлена аграмматизмом, связанным с родом, но при этом грамматическая аномалия имеет множественную мотивацию во фразеологии и метафорическом строе текста. Добавим, что здесь, конечно, очень важно рифменное созвучие слуга — нога. Но слово слуга при обозначении лиц мужского пола может быть либо асемантичным, как в древнерусском языке (слуга моя верная), либо аграмматичным, как в современном (в склонении на слова мужского рода, хоть и приняты нормой, но все же в некоторой степени представляют собой системную аномалию). В истории языка слово слуга меняло род с грамматического женского на мужской. Л.Лосев переносит именно этот механизм грамматического изменения на рифму-метафору и в то же время на слово в его прямом значении нога.

       СЛОВООБРАЗОВАТЕЛЬНЫЕ АНОМАЛИИ. В современном языке образование существительных разного рода от одной и той же основы при тождестве значений (типа зал — зала — зало) считается словообразованием, а не формообразованием, так как категория рода не является словоизменительной для этой части речи. Флексия же, указывающая на род — это одновременно и формообразовательное, и словообразовательное средство.
       Поскольку категория рода — классификационная для существительного, идеальным состоянием системы было бы соответствие каждой субстантивной основы только одному родовому значению слова. Поэтому наличие вариантов представляет собой аномалию в системе. В древнерусском языке вариантность была развита гораздо шире, чем в современном [см. напр.: Обнорский 1927; Глинкина 1974], что можно объяснить грамматической недифференцирован-ностью и синтаксической общностью древних субстантивов и атрибутивов [Потебня 1968: 62]. Нестабильность грамматического рода свойственна и современным говорам [Блинова 1965].
       Наличие вариантов в языке побуждает поэтов не только воспроизводить их, нагружая новыми смыслами, но и создавать новые варианты, распространяя системную аномалию на все более широкий круг лексики. В результате язык поэзии демонстрирует нам окказиональную родоизменяемость существительных, в какой-то степени приближая современное состояние языка к прошлому.

       1. Родовые варианты существительных. Поэты часто напоминают нам об утраченных возможностях языка. Покажем здесь употребление архаических форм среднего рода (в лингвистике установлено, что эта категория подвержена постепенному исчезновению):

Увела меня веревка вера
или надя — имени ей не дал.
Чернь башка, мой камень вдохновенный
падаешь в развернутое нерво.
Как я шел: как проволка под током
бешеным, как лопались сосуды
порастали очи — я не трогал
тел случайность — прожигал до
сути    (Иконников-Галицкий);
Вот здесь и лечь — нет сладостнее почвы -
и натянуть на голову дерно   (Бобышев);

Мы ль... Но забудь эту присказку мыльную.
Ты ль позабудешь про сторону тыльную
дерева, где воронье?
Нам умирать на Васильевской линии!
— отогревая тряпицами в инее
певчее зево свое    (Кублановский).

       Эти три примера с ненормативным средним родом объединены не только общностью грамматического сдвига, но и содержательно — изображением будущей смерти. Средний род слов дерно, нерво, зево — грамматический архаизм (а зево — одновременно и лексический — ср. устаревшее зев — 'горло'). Архаизация языка прямым образом связана с темой смерти — и потому, что сознание представляет ее себе как вечный покой, и потому, что смерть архетипически интерпретируется как возвращение к предкам, а значит, и к их языку, и потому что представление о потустороннем мире в современной русской культуре связано с библейскими образами и символами, а следовательно, и с языком Библии.
       Вероятно, средний род важен здесь не только как элемент языковой архаики, но и как актуализатор отвлеченности, отстраненности денотата, знак несовпадения с денотатом, соответствующим современной форме. Иными словами, ненормативный средний род референта способствует символизации денотата.
       Семантизация вариантов тоже представлена: Ах, в старом фильме (в старой фильме) / в окопе бреется солдат, / вокруг другие простофили свое беззвучное галдят (Лосев). В таком контексте языковая динамика становится доступной непосредственному наблюдению. Слово женского рода фильма употреблялось в первые годы появления кинематографа, затем оно изменило грамматический род на мужской, но в языке последних лет форму женского рода можно считать восстановленной: так называют самые ранние киноленты, особенно немые. Слово фильма приобрело новую номинативную функцию.

       2. Изменение морфологического облика существительных. Тот факт, что в языке есть родовые варианты существительных, порождает у поэтов потребность испытать существительные на возможность их изменения по родам для передачи новых смыслов. При этом язык предоставляет немалое пространство для таких экспериментов — это, как и при аномалиях согласования, слабые участки системы — места, где нормативным языком не отрегулирован (а иногда и не может быть отрегулирован) механизм устранения противоречий, так как "в плане содержания дефектным является род прилагательного, а в плане выражения — род существительного [Ревзина 1976: 17]. Так, например, в стихотворении В.Сосноры "Баллада Эдгара По" ворон назван словом птиц:

Вот ворвется с тростью Зверя
Гость!
    <...>
Я открыл окно из тучи: рассекретить тайность трости,
И взошел, бесцеремонен, ворон племени ворон.
    <...>
Ты не трус, физиономья. Гость из книг. Труба финалья...
Как, ответь, твоя фамилья,
птиц?

"Никогда!" — ответил птиц мне... Дикция-то! — радьо-песне!
Мужа речь. Два льда в две чаши? Или — в залп и не до льда?
Я, с лицом не социальным, с серпами волос и с сердцем,
осчастливлен созерцаньем врана класса "Никогда".
    <...>
Существо сие в бинокле сидит на скульптуре-бюсте,
перо в перстнях и наперстках, с пряжкой в башмаке — нога.
    <...>
Что ж ты подразумевала, птиц мой, вран мой после зала,
где мой Рим рукоплескала публика оваций-сцен?
    <...>
Будь ты проклят, птиц-заика, Nevermore есть слово знака
из латыни льдинка звука, — испаряется вода.
Ты, владелец птичья тельца, ты, оратор, ты, тупица,
так в моем санскрите текста этот знак уже — вражда.
В этом доме на соломе, в этом томе на слаломе
     мифов, грифов, — веселее
     нам, весельчакам, "всегда" (Соснора).


       Механизм транспозиции в этом случае связывается прежде всего с влиянием гипонима — слова ворон — и с метафорой "ворон — alter ego поэта", а такая метафора очевидна и в тексте-источнике Эдгара По, и у Сосноры. У слова ворон в языке собые отношения со словом ворона — отношения псевдородовой корреляции. В приведенном фрагменте это эксплицировано: ворон племени ворон. Может быть, слово птиц из текста В.Сосноры относится к слову птица из общеупотребительного языка как название ворон к названию ворона (разница не для орнитолога, а для обычного носителя языка состоит, видимо, в символике, коннотациях, фразеологических связях: ворон представляется гораздо более зловещей птицей (см. напр.: [Гура 1997: 541-542]).
       В стихотворении Сосноры можно видеть и дополнительные мотивации к изменению рода. При первом вхождении в текст птиц — обращение, а в современном разговорном языке широко распространены усеченные существительные, трактуемые как новая звательная форма: мам, пап, Маш, Серёж и т.д. Далее слово птиц интерпретируется как существительное мужского рода: ответил птиц мне. Затем Соснора пробует освоить ситуацию, называя своего странного гостя обобщенно в среднем роде Существо сие в бинокле (а это можно трактовать как возможность восприятия существа и как мужской, и как женской персоны). При дальнейшем изложении событий слово птиц в пределах одной фразы согласовано со сказуемым в женском роде, а с определением в мужском: Что ж ты подразумевала, птиц мой, вран мой. То есть сказуемое ориентировано на нормативный род слова птица, а определение — на травестированный. Поскольку речь идет о неясности подразумеваемого сообщения, аграмматизм фразы получает иконическую функцию.
       Следующая строка тоже демонстрирует косноязычие. Она примечательна отсутствием запятых в строке где мой Рим рукоплескала публика оваций-сцен? Еще до прочтения вразумительного сочетания рукоплескала публика возникает аграмматическая последовательность где мой Рим рукоплескала — вероятно, с намеком на женский род латинского и итальянского названия города — Roma. Ср. далее: из латыни льдинка звука, — испаряется вода.
       Заметим, что фразеологическая связь слова Рим с поговоркой Рим — вечный город вносит антитезу ключевому слову текста-источника и стихотворения Сосноры — Nevermore, никогда.
       Для понимания всего текста важно, что автор объясняет свое косноязычие попыткой существования в разных языковых пространствах — ср. также: так в моем санскрите текста. Он говорит с вороном на "птичьем языке" — вспомним, что это выражение обозначает язык непонятный и часто звучит в упрек поэтам, чьи стихи непросты для восприятия. Поэтому, возможно, что птиц (в последней из процитированных строф — птиц-заика) — это и есть слово "птичьего языка". Ко всему сказанному можно добавить, что слово, теряющее звук, можно интерпретировать как своеобразное передразнивание английского произношения Nevermore (вспомним строку "Никогда!" — ответил птиц мне... Дикция-то! — радьо-песне!). А в русском языке звук из слова ворон исчезает, когда образуется традиционно-поэтическое слово вран с неполногласием, что тоже может быть значимо для толкования формы птиц.
       А.Левин создает в своих стихах много любопытных персонажей, среди них есть Мехий лисиц и Мехая лисиц. В одном из этих текстов появляется и пегий куриц:

Мехий лисиц раздавался
в перепутанных кустах,
то ворочался, весь бедный,
то о чём-нибудь вздыхал.
Жижиц мухалиц летало
много более одной,
серых мышлей раз за разом
вылезало из норы
и мерзайцев нехороших
побегало кто куда, -
мехий лисиц даже ухом,
даже носом не водил!
то ворочался все время,
то о чем-нибудь вздыхал,
то лежал, такой несчастный,
в облетающих кустах    (Левин);

На пеньке сидела лисиц,
толстовата-маловата,
напряжённо размышляя
над проблемой похудеть.
"Вот, к примеру, — размышляла, -
пролетает пегий куриц.
Но куда он пролетает,
если — как его поймать?!
А захочешь, — размышляла, -
съесть приятного мерзайца,
так за ним бежать придётся!..
Нет, худеть, худеть, худеть... "    (Левин).

       В данном случае грамматическая транспозиция лисица ® лисиц совмещена с фразеологической трансформацией сочетания лисий мех. Перемена женского рода на мужской в первом из этих стихотворений кажется искусственной, так как в основе сохранен суффикс женского рода. Кроме того, в языке имеется родовая корреляция лиса — лис. Но ведь слово лиса не маркировано по роду, хотя оно имеет грамматический женский род. А раз оно не маркировано, значит, может быть взята и другая основа — с суффиксом. Получается, что автор усугубляет уже имеющийся в языке конфликт. Но все же в пределах первого текста такое словообразование кажется обозначением пола. Потом станет ясно, что это обманчивое впечатление: автор создает соотносительную пару Мехий лисиц и Мехая лисиц. Получается, что оказионализм лисиц наследует от общеупотребительного слова лиса (а также и лисица) недифференцированность рода. Почти не заметный конфликт языковой системы обостряется в этих текстах до предела.
       Введением нового персонажа, который называется пегий куриц, Левин продолжает развитие грамматического сюжета, образно говоря, своеобразного детектива о роде. Для стихотворного текста может быть существенно, что первый слог слова пегий совпадает с начальным слогом слова петух, супплетивно соотносительного со словом курица по обозначению пола. Вспомним, что слово кур раньше обозначало именно петуха. Левин как будто напоминает, что род существительного должен определяться не основой, а окончанием.
       Учитывая многаспектную языковую игру во многих стихах Левина и его типичную для современной поэзии склонность к фразеологическому и цитатному подтексту, не слишком фантастичным было бы предположение, что скрытым источником родовых транспозиций является басня И.А.Крылова "Ворона и Лисица", название которой соотнесено с языковой парой ворона и ворон. Логика перемены рода такова: слово лисица вызывает устойчивую фразеологическую ассоциацию с вороной, а если в языке есть слова ворона и ворон, значит, могут быть лисица и лисиц. Не исключено, что ударение перемещается со второго слога на первый в результате именно этой аналогии. Обратим внимание на то, что Мехий лисиц и Мехая лисиц, как и Лисица Крылова, озабочены добычей пропитания.
       В другом стихотворении А.Левин образовал форму мужского рода на основе падежной омонимии — при каламбурном переосмыслении пословицы горбатого могила исправит:

Ходит горбатый Могил,
лепит чернуху из грязи,
сунет морковку ей в нос,
долго чернуха стоит.
   <...>
Страшный немного Могил -
зато исправляет горбатых,
только его самого
не распрямить никому    (Левин).

       При транспозиции могила ® Могил омонимическая игра формами именительного падежа женского рода и винительного падежа мужского рода сопровождается перверсией в оппозициях "субъект — объект", "живое — неживое", "динамика — статика".
       Одним из противоречий категории рода является современное расхождение между грамматическим и семантическим родом у слов с экспрессивными суффиксами -ишк-, -ищ-. Приведем такой пример:

а гражданин Майорищ говорит,
что на дворе эпоха развитого
социализма и система Си
является системой строгих мер
и носит чёткий классовый характер    (Строчков)


       Слово Майорищ окказионально и в грамматическом отношении (в языке суффикс -ищ- несовместим с нулевым окончанием именительного падежа слов мужского рода), и в словообразовательном (узуально слово майорище не употребляется). Появление такой формы мужского рода в тексте может быть вызвано несколькими причинами: диктатом смысла, подавляющего форму (мужской пол персонажа), синтагматическим влиянием слова гражданин, парадигматическим влиянием слова товарищ, редукцией конечного гласного. Художественный эффект преобразования можно видеть а) в создании своеобразного прозвища — достаточно уважительного, что обеспечивается увеличительным суффиксом, и вместе с тем иронического; б) в подчеркнутой маскулинности персонажа — принято считать, что армия делает человека настоящим мужчиной (впрочем, образ среднего рода содержится в подтексте — он определен нормой образования существительных на -ище); в) в намеке на простейшую логику однозначных соответствий, свойственную армейскому идеалу — здесь устанавливается соответствие рода и пола вопреки более сложной реальности языка; г) возможно, в скрытом намеке на косноязычие майора. Как считал К.С.Аксаков, в увеличительном суффиксе -ище "высказывается неопределенная странность, что-то чудное, необыкновенное, причем предмет принимает какой-то неестественный образ. Эта неопределенность вызывает окончание среднего рода" [Аксаков 1880: 54]. Возможно, что соображения о странности (а майор — человек из чужого для поэта социума) здесь тоже имеют значение, причем В.Строчков, устраняя средний род и сохраняя суффикс, не снимает, а, напротив, усиливает эту странность словообразовательно-грамматической аномалией.
       Эксперименты с родом достигают особой остроты, когда авторы превращают в слова среднего рода термины родства (или других отношений, определяемых полом):

Стул — бродячее дерево,
которому приделали ноги,
двоюродный брат пиджака,
который висит на нём
как родной (кто на ком?)
Кресло — двоюродное сестро стула,
но не родственник пиджаку

Пиджак                         (Левин);
У ворот (вот-вот!)
о овца, как офицер
(пьяница, одеколон!)
с мордой
смотрит:
во дворе лежит бревно, -
как попало, голышом...
ЧЬЕ ОНО ЛЮБОВНИЦО?
                        (Соснора).


       Оба автора создают резкое противоречие между грамматической принадлежностью окказионализмов среднего рода и значением исходных слов сестра и любовница, имеющих сему женского пола в лексическом значении. Но в обоих контекстах грамматический сдвиг осуществлен при метафорическом употреблении слов, причем субъектом антропоморфной метафоры оказались деревянные предметы (кресло, бревно). Грамматическая и лексическая метафоры противоположны по своим направлениям: лексическая метафора одушевляет и антропоморфизирует предметы, а грамматическая обозначает лицо (причем, входящее в сферу самых личных отношений) как предмет.
       Нарушая все логические связи между грамматическими и лексическими свойствами исходных слов, А.Левин и В.Соснора устанавливают другую логику — логику контекста, основанную на парадигматическом и синтагматическом потенциале этих слов.
       Во-первых, в самом слове сестро нет ничего невероятного: именно такой и была звательная форма, до сих пор существующая в языке церкви. Во вторых, субъект метафоры — кресло — слово среднего рода. Сестро стула — предикативное определение кресла, а определения должны принимать форму определяемого. В третьих, раньше существовала форма стуло (слова кресло и стуло принадлежали к одному грамматическому роду, но оказались разделены дальнейшей судьбой). К тому же стул, согласно логике контекста, — бродячее дерево, а слово дерево тоже среднего рода. Последовательность слов но не родственник пиджаку находится в двусмысленной синтаксической позиции: сначала эта синтагма кажется предикатом к субъекту кресло, аграмматичным в отношении рода, а затем (после паузы строфического переноса) оказывается все же отнесенной к субъекту пиджак, то есть грамматически правильной. Зато отрицается очевидное лексическое тождество: но не родственник пиджаку // пиджак. Таким образом, текст и на уровне синтаксиса воспроизводит структуру противоречий.
       У Сосноры первостепенное значение имеет, вероятно, фразеологическая производность и слова любовницо, и фразы во дворе лежит бревно, — как попало, голышом от поговорки лежит как бревно (о таком поведении женщины в постели, которое делает ее как бы бесполой). Фразеологией (поговоркой смотрит как баран на новые ворота) определено содержание этого фрагмента — заключительного в стихотворении "У ворот (Лубок)". Собственно, смотрит овца. Ее взгляд похож на мутный взгляд пьяницы-офицера (отметим созвучия в словах овца и офицер /оф/ — /оф/). Вопрос чье оно любовницо? — похож на перевод вопроса *кому оно принадлежит? с языка овцы на язык офицера, сексуально озабоченного и неспособного нормально связывать слова.
       Между тем, полный контекст показывает, что эта лубочная картинка на самом деле гораздо страшнее, чем представляется ее персонажам. Эти ворота — на тот свет, овца — должно быть, жертва, идущая на заклание, а бревно — труп, возможно, чей-то любовницы. Приведем предыдущую строфу: У ворот еще и ель / ветви — в щеточках зубных / (прилетает на хвою / тица Хлоя в "ноль" часов / чистит зубы — все целы! / Хлоя — людоед). / Щеточки — в крови. И тогда средний род слова любовницо оказывается связанным не только с неполноценной жизнью, но и со смертью.
       Таким образом, почти одинаковое окказиональное изменение женского рода на средний в этих двух текстах оказалось способным выразить противоположные смыслы. У Левина текст жизнеутверждающий (в алогизме антропоморфной метафоры Левин идет дальше обэриутов, оживляя самое неживое), а у Сосноры — крайне пессимистичный (обозначая средним родом живое, автор перемещает его в сферу небытия).

       3. Родовая гиперкорреляция. Современные поэты стремятся представить категорию рода более коррелятивной, чем предлагает узуальная лексика. Это становится возможным, например, на основе вариантности, не имеющей отношения к полу: Сказала микробу микроба, / Сказала супругу супруга, / Сказала она: "До гроба / Мы будем любить друг друга!" (Эзрохи). В цитированном тексте дана и модель родовой соотносительности: Сказала супругу супруга.
В сферу родовой корреляции вовлекаются и части речи, которые в современном языке находятся вне категории рода:



Взять покров из глаза рыбы.
там, где лает вдовья сфера,
там, где кучами зарыты
господа да офицеры.
И четыр идет к четыре:
голоса скупой равнины -
декабристы из Сибири.
эмигранты из Берлина.

Все в единый ком свалялось
крики игоревых рамен.
отсвет фары, и усталость.
и черкеска с газырями    (Лаптев).

       В этом тексте, основанном на символике чисел, словами четыр и четыре (дат. п. от *четыра) персонифицирована смерть, чему способствует именно категория рода, поскольку родо-половая корреляция свойственна только одушевленным существительным. Существенно, что числительное четыре — по происхождению форма мужского рода, а женский род был выражен словом четыри. Средствами современного русского языка воспроизведены, хотя и со сдвигом, отношения, которые существовали в прошлом: значение 'четыре (мужск. р.)' передано окказионализмом мужского рода четыр).
       Довольно часто у разных авторов находим окказиональные словообразовательные корреляты женского рода таким словам, которые в норме не выражают половых различий: Умненькая учица, / над столом склонённая, / щурится, очкарица, / вредница-ехидница (Левин); Пока в груди болот скрывает ряска ранку, / Иван сквозит зрачком стоячих вод посланку [о лягушке] (Крепс); О Муза бойкая пришлица / меняющая живо лица (Ровнер); паутиной подернута влажной / махаонша таинственной речи (Кальпиди); Засим имелся сеновал, / овен с овницею, говяды (Левин); Целый день была домашней кошкой, / день еще побыв цепной собакой, / ночь болталась лебедицей в клетке (Щербина); Кувыркаются зеленопятые какаду и какадушки (Кропивницкий). См. подобные примеры в книге: [Ионова 1988: 55-61].
       Иногда оказывается возможной перемаркировка коррелятов окказиональной вторичной суффиксацией: метаморфоз козлицы без хвоста / в сатира фавна и подобие скота (Кузьминский). Такая перемаркировка вызвана ослаблением соотносительности родовых коррелятов в результате развития у каждого из них собственных коннотаций: с образом Сатира связан козел, а не коза.
       В такой активности авторского словообразования можно видеть указание поэтов на на то, что в системе языка есть вполне четкие деривационные модели, но родовая соотносительность выражена нерегулярно, и открыт широкий простор для заполнения пустых клеток системы. Многие родовые корреляты относятся к разряду потенциальных слов. Можно было бы сказать, что такие слова как очкарица, посланка, пришлица, лебедица являются фактами языка, не представленными в нормативной речи. Экспериментальная поэзия обнаруживает настойчивое стремление к переносу системно упрядоченных элементов языка в речь.

       4. Омонимия, полисемия и грамматический род. Во многих стихах встречается каламбурная псевдокорреляция — столкновение слов с омонимичными основами и различными флексиями грамматического рода: как прочий полк поэтов (ныне — полка <...>) (Гандельсман); Но это может быть недоказуемым, / Как Подлежащая, объятая Сказуемым (Головин). Из-за ограниченного объема статьи рассмотрим только один из текстов, в котором омонимия, наложенная на транспозицию грамматического рода — не просто игровой прием, а такой элемент поэтики, который придает тексту трагическое звучание:

Тридцать первого числа
в небе лампа расцвела,
тыща жёлтиков стояла,
а кругом трава росла.

Гроздья белые с каштанов грузно свешивались вверх.
Мы носили нашу сумку в продуктовый магазин,
мы меняли наши деньги на картошку и батон,
мы смотрели, что бывает тридцать первого числа.

Тридцать первого числа
лета красная пришла.
Пудель белая бежала,
мелким хвостиком трясла.

Серый ворон хрипло крякал шерстяною головой.
С червяком скакал довольный предпоследний воробей.
Кот мяукал христа ради, разевая нервный рот,
с ним задумчиво ходила кошка, полная котят.

Тридцать первого числа
жизнь весёлая была,
даже музыка играла
тридцать первого числа.

В третьем-пятом магазине мы купили молока.
Нам играли трали-вали в полыселой голове.
Мы смотрели мульти-пульти в минусовые очки,
и тягучим чёрным мёдом солнце плавилось во рту.

Тридцать первого числа
наша очередь пришла,
чья-то ласточка летела,
Лета красная текла.

А за нею, ближе к ночи, нам отведать довелось
асфоделевого мёда на цветущем берегу,
где стоим мы, прижимая к нашей призрачной груди
две картонные коробки с порошковым молоком    (Левин).

       Первое употребление словосочетания лета красная — традиционный поэтизм фольклорного происхождения лето красное со сдвигом в роде. Замена среднего рода женским имеет прочную опору в народном языке: это диалектная утрата среднего рода словами с непроизводной основой в результате редукции заударного слога. В той же строфе и слово пудель меняет свой род, напоминая историю слова лебедь, у которого есть то же определение, но в качестве постоянного эпитета: лебедь белая.
       Картина счастливого беззаботного лета постепенно наполняется едва уловимыми тревожащими деталями, они накапливаются, и становится ясно, что это признаки конца света. Появляется чья-то ласточка — вероятно, мандельштамовская — ср. строки: Когда Психея-жизнь спускается к теням / В полупрозрачный лес, вослед за Персефоной, — / Слепая ласточка бросается к ногам / С стигийской нежностю и веткою зеленой и Я слово позабыл, что я хотел сказать. / Слепая ласточка в чертог теней вернется (Мандельштам). Ласточка — 'душа'. Знаменитые строки Мандельштама про ласточку ведут за собой тему забвения, и непосредственно за "ласточкой" у Левина следует строка Лета красная текла (теперь Лета с заглавной буквы).
       Перемена рода повлекла за собой омонимичное существительное, оно придало другой смысл слову красная (теперь 'кровавая'). Вслед за тем и глаголы пришла, текла обнаруживают свою полисемию. То есть, оказывается, что слово пришла уже при первом появлении относилось не только к наступлению лета, но и к смерти (возможно, что женский род слова смерть и дал первый импульс сдвигу лето ® лета ® Лета). А слово текла подходит не только для того, чтобы говорить о реке, но и для того, чтобы сказать о времени. Совсем стертая языковая метафора течение времени находит опору в омофонии слов лето ('одно из времен года') и Лета ('река забвения' или 'река времен'). Это стихотворение Левина оказывается связанным и с предсмертными стихами Г.Р.Державина "Река времен в своем стремленьи...".
       Для текста Левина принципиально важно, что полисемия слов обнаруживается не сразу. Ведь и на сюжетном уровне речь идет о сигналах, которые не сразу воспринимаются. В частности, и то, что бытовизм тридцать первого числа означает 'конец света'. Грамматико-семантический сюжет текста — волна смысловых сдвигов, порожденная неустойчивой принадлежностью слова к определенному грамматическому роду — полностью соответствует сюжету повествования: смерть неизбежна и неузнаваема, хотя во всем видны ее приметы.
       Рассмотренный текст показателен и в том отношении, что проявляет одну из самых важных особенностей современной поэзии: давно известные и даже банальные приемы языковой игры (зд. — совмещенная омонимия) выводятся из игровой сферы (ср. судьбу рифмы, восходящей к балагурству). Это становится возможным благодаря максимальной функциональной нагруженности слова и формы.

       Сформулируем итоги наблюдений.
       Многие современные поэты, экспериментирующие с языком, эпатируют читателя не только темами, изображением "непоэтических" ситуаций, "непоэтической" лексикой, но и намеренно вызывающими грамматическими аномалиями. Категория рода при этом — предмет постоянной языковой рефлексии, языковой игры — прежде всего потому, что она облигаторна, но непоследовательно мотивирована в языке и нечетко структурирована на разных участках системы. Подобно тому как за внешней несерьезностью, грубостью и неряшливостью речи стоит постоянное стремление осмыслить сущность бытия через житейские подробности, предлагаемые несовершенным и непостоянным мироустройством, — за нарочитым искажением грамматики стоит потребность познать язык в его противоречиях и познать прежде всего себя в языке, вложить в слово и форму нетривиальную информацию. Деструкция языка прямым образом связана с переживанием утраты бытия. Несовершенство мира порождает поэтов, несовершенство языка порождает возможности выразить больше того, что предлагается словарем и правилами построения фраз.
       Перемена рода в современной поэзии, которая может показаться на первый взгляд произволом авторов и насилием над языком, вызвана многими факторами. У талантливых авторов она всегда мотивирована. Часто именно грамматические аномалии сигнализируют о том, что род существительного по своей природе — категория знаменательная. Если в общеупотребительном языке мотивация ослаблена или утрачена, то поэты грамматическими сдвигами пытаются восстановить равновесие между формой и смыслом, при этом как правило, вопреки норме, доминируют семантическое согласование и словообразовательные модификации, диктуемые значением слова. Отказ от нормативного смыслового согласования, который тоже встречается в поэзии, сигнализирует о том, что смысловые основания для установления грамматического рода могут быть иными, чем те, которые определены нормой.
       Нарушения нормы в ряде текстов показывают альтернативный путь развития грамматических форм и синтаксических конструкций. При расхождении синтагматического и парадигматического рода, которое объективно существует в языке, авторы художественных текстов нередко предпринимают попытки привести синтагматику в соответствие с парадигматикой.
       В линвистических экспериментах поэтов большое влияние на род существительного оказывают системные отношения (синонимия, антонимия, омонимия) и фразеологические связи слова. Для поэтов рифма и парономазия — тоже элементы языковой системы, способные влиять на грамматическое значение.
       Современной поэзией активно осваивается семантический потенциал среднего рода — и в конструкциях ненормативного согласования, и в морфолого-словообразовательных аномалиях. Можно сказать, что поэты сопротивляются утрате среднего рода, свойственной общеупотребительному языку.
       Транспозиция грамматического рода в художественных текстах нередко определена такими тропами, как сравнение, метафора, олицетворение. Если олицетворение вызывает перемену рода уже в фольклоре и классической литературе, то обусловленность ненормативного рода сравнением и метафорой более свойственны именно поэзии последних лет. В некоторых текстах обнаруживается сложное взаимодействие лексической метафоры с грамматической. Особое значение в поэзии постмодернизма приобрела травестированная цитата, которая тоже оказалась связанной с транспозицией рода.
       Окказиональные изменения часто указывают на возможную перемену приоритетов, определяющих род, что бывает связано с динамикой языка, и, в частности, с его прошлыми состояниями. То, что представляется современному читателю авторской новацией, нередко является архаизмом. В этом смысле поэтика языковой деформации оказывается не разрушителем а хранителем языка, если иметь в виду, что язык — это прежде всего саморегулируемая система и совокупность возможностей для выражения разнообразных значений. Таким образом, в современной поэзии языкового эксперимента облигаторная категория предстает интенциональной.



Назад